Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Иоганна знает, что ты ко мне побежал? Руфь знает?
— Какое там! Никто не знает. Вот обрадуются!
Перед Мартином встало лицо Руфи, изъеденное сифилисом, и рядом — умоляющее, залитое слезами, и тут же наплывало циничное ухмыляющееся лицо многоопытной женщины. Где-то там, в глубине, из туманов прошлого возникал образ семнадцатилетней девушки необыкновенной, захватывающей красоты — эту девушку он когда-то любил… Страх клещами сдавил ему горло. Что делать? Что сказать ей? Он остановился. Теперь одно лишь сострадание толкало его вперед.
Все трое стояли перед простыней, заменявшей дверь. Руфь смотрела на Давида взглядом пятидесятилетней женщины. «Как ты вырос!» Она помнила, что так принято говорить. Давид не знал, куда деваться от смущения. Он присел на корточки и стал выковыривать из зубов застрявшую травинку.
Иоганне жизнь в публичном доме представлялась сплошным, невообразимым ужасом. О Мартине она еще не успела подумать и, только увидев его, ощутила всю чудовищность этой трагедии. Все обратилось в пустыню.
Мартин встретил не то, что ожидал. Он сразу понял: всякая жалость просто отскочит от Руфи. Внешне она не изменилась и даже не казалась старше.
— Мальчик сказал мне, что ты здесь. Боже мой, Руфь! — Он взял ее за руку. — Как ты добралась?
Руфь не отняла у него безжизненной руки, хоть он и задержал ее на несколько долгих секунд. Она рассказала, что из Варшавы в Берлин, а оттуда во Франкфурт ее подвезли на попутных машинах. Давид стоял рядом. Уж тактично держался поодаль и только краешком глаза поглядывал на эту семейную сцену, в которой чувствовал себя лишним.
— Пойдемте на реку, — сказала Иоганна Давиду. Проходя мимо, Уж оглянулся на Мартина, как бы говоря: а здорово я это устроил!
Мартин и Руфь вошли в сарайчик и присели на кровать.
— Выглядишь ты чудесно — я хочу сказать, после такого путешествия и всего, что было… — Он чувствовал, что лжет каждым своим словом и опустил руку на ее пальцы. — Где ты думаешь обосноваться?
Руфь чуть заметно пожала плечами. И вежливо осведомилась, как он поживает.
— Я работаю в больнице. Больных вдесятеро больше, чем коек…
— Человек, который убил моих родителей, еще здесь? — спросила она спокойно, без надрыва.
Мартин чувствовал в ней какое-то превосходство, которое и удивляло и смущало его.
— Он живет где-то на том берегу, в каменном доме. Кажется, спекулирует на черном рынке. А тебе как жилось эти годы, Руфь? — Он не мог не спросить, хотя и чувствовал, как опасно спрашивать.
— Я два года была в публичном доме.
Мартин не выдержал ее безжизненного взгляда. Почему она не покончила с собой?
— Ты можешь поселиться у меня, — сказал он. Опять, как всегда, скороспелое решение…
— Если мое присутствие тебя не стеснит…
Что-то блеснуло и погасло в ее глазах. Такой улыбки он еще не видел на человеческом лице. Словно взгляд памяти, обращенный вглубь мертвого сердца, где уже не осталось ни тени желания или сожаления. И все же что-то слабо дрогнуло в ней — впервые за пять лет. Когда-то она любила Мартина.
IV
Винный погребок «Уютная берлога» помещался на Лохгассе — улице до того узкой и темной, что и в яркие солнечные дни в общем зале горел свет.
Отец Петра присоединился к компании, выпивавшей за своим привычным большим круглым столом. Этот стол был ближайшим к буфету, и Петр, дежуривший за стойкой, слушал разговоры и мотал себе на ус.
Когда рыбак Крейцхюгель, отхлебнув из стакана, недовольно сморщил нос, хозяин погребка сказал:
— Знаю-знаю, это такое пойло, что в рот не возьмешь. Крестьяне, бессовестные мошенники, разбавляют вино водой. И еще скажи спасибо, что отпускают его за деньги. Им подавай скобяной товар, а то — не хочешь ли? — башмаки да брюки. Тогда они тебе и натурального приволокут. Ну скажите на милость, где я возьму им серпы, да косы, да тяпки? И у кого теперь имеются брюки и башмаки?
Рыбак, щеголявший в рабочем комбинезоне, подумал про себя: «Разве что у учеников Иисуса». Да и часовщик Крумбах невольно пошевелил пальцами ног в своих новых штиблетах. Между ними сидел отец ученика Иакова, того мальчугана, который самовольно взял для сестренки апельсин. Но тут седой столяр, на отвислых усах которого кое-где еще удержалась запоздалая рыжинка, словоохотливо отозвался с противоположной стороны стола:
— А я вам говорю, что все у нас есть. Да вот недели три назад приходит ко мне один тип и просит, чтобы я соорудил ему полки. Полки, говорю? А где я возьму тес? Парень только ручкой помахал, вот таким манером. Насчет тесу, говорит, не сомневайтесь, будет у вас тес.
Смотрю, на следующий день притащил целый воз. Еловые доски, ни разу не были в употреблении, и сухостой — словом, не придерешься. Видали! Сбил я ему полки. Восемь штук. Стал их у него на квартире устанавливать, а он тут же при мне давай на них свой товар убирать. Ну, скажу я вам, я прямо рот разинул. Чего там только не было! И даже вино, настоящее, выдержанное. Не такое вырви-глаз, что нам здесь подают! А уж одежи и снеди просто без счету. И даже американские сигареты в картонных коробках вот такой величины. Штук на двести каждая. И таких коробок было двадцать. Сам считал. А башмаков! Вы просто не поверите — целая полка! Чисто обувной магазин. А теперь я вас спрашиваю: если нигде нет товаров, откуда же их взял тот стервец?
Прислуживая в отцовском погребке, где посетители не стеснялись отводить душу в крепкой ругани, Петр нередко узнавал о людях, у которых было что взять. Пользуясь вспыхнувшим в зале оживлением, он, как только мог, перегнулся через стойку и навострил уши. Но едва лишь имя спекулянта, орудовавшего на черном рынке, было названо, как мальчик, подперев длинное, узкое лицо ладонями и, словно скучая, поднял глаза к потолку, где как раз над большим круглым столом завсегдатаев красовался не уступавший ему в размерах старинный лепной медальон, на котором синей и малиновой краской было изображено вознесение Христово.
Когда отец крикнул: «Подай господину Крейцхюгелю еще стаканчик», — Петр шагал уже мимо груд щебня, которые тянулись почти непрерывными рядами справа